
Потом родители стали приглашать Ивана Иваныча в избу пообедать, но он сказал: «Спасибо!», подмигнул Володьке, засмеялся: «Клю-клю-клю!» — и уехал.
А больше с Иваном Иванычем Володька не встречался никогда. Но и всё равно, хотя рябиновый свисток давно высох, смолк, Володька ту летнюю встречу помнил. Помнил и, крутясь на жаркой подушке, думал теперь: «Что это всё-таки у Ивана Иваныча за серебряная труба? На что она похожа? На месяц в нашем окошке, что ли? Про месяц тоже вот говорят: серебряный да серебряный…»
И Володька, то ли шутя, то ли всерьёз, а может, уже в полусне, всё пробовал до месяца дотянуться. Но каждый раз то корова в хлеву рогами стукала, то сонные девочки в избе за переборкой начинали бормотать, то кот с лавки спрыгивал — и месяц ускользал на своё законное место.
Наконец Володька угомонился, нашёл щекой на подушке удобную ямку, крепко задремал.
А наутро вскочил — в окошке синь, солнце, в избе тишина.
— Что такое? — так и сорвался Володька с кровати, заглянул в другую комнату.
В комнате на столе попискивает самовар, под столом умывается кот. И — всё! И больше никого…
Володька ударил в дверь, вылетел на крыльцо.
А там, на дворе, мороз и яркие от инея берёзы. А там по снежному полю за околицей уходит по накатанной дороге к бору гнедая лошадь с санями, полными седоков. И ясно, что седоки — это отец, девочки и все здешние, деревенские школьники.
— Не разбудили! Бросили! — закричал Володька.
Он повернулся в избу, пальто, шапку накинул мигом, а вот обуваться-то было не во что. Валенок на постоянном месте, на краю печки, не оказалось. Не нашёл их Володька и на самой печке. Торопливо шаря и везде лазая, наткнулся он лишь в тёмном углу на полатях на резиновые красные сапоги, в которых мать по осенней распутице ходила на ферму, на колхозную работу.
